ПОЕДАНИЕ ВИШЕН / Станислав Минаков / проза
Поэт, переводчик, эссеист, прозаик, публицист. Автор нескольких книг.
Родился в 1959 в Харькове (Украина). С 1961 по 1978 жил в Белгороде (Россия). В 1983 окончил радиотехнический факультет Харьковского института радиоэлектроники. Живет в Харькове.
Член Национального союза писателей Украины, Всемирной ассоциации писателей International PEN Club (Московский центр), Союза писателей России, Международного фонда памяти Б. Чичибабина.
Публиковался в Харькове, Киеве, Вильнюсе, Воронеже, Москве, Ровно, Запорожье, Белгороде, Санкт-Петербурге, Казани, Владивостоке, Хабаровске, Нью-Йорке, Мюнхене, Штутгарте, Париже, Праге, Оттаве.
Был соредактором журнала «Бурсацкий спуск», редактором многих поэтических книг. Составитель и издатель (вместе с А. Дмитриевым и И. Евсой) сборников «Дикое Поле. Стихи русских поэтов Украины конца ХХ века» (Х., 2000), «Ветка былой Эллады. Греческие мотивы в современной русской поэзии» (Х, 2004), «Двуречье. Харьков-Санкт- Петербург» (Х., 2004).
За книгу "Листобой" удостоен Харьковской муниципальной литературной премии им. Б. Слуцкого (1998). Лауреат конкурса-фестиваля «Культурный герой ХХІ века» (Киев, 2002). Лауреат конкурса духовной поэзии в интернете, проводимого Свято-Филаретовским институтом (Москва, 2002). Победитель Всеукраинского конкурса "Русское слово Украины" (Киев, 2003) в номинации "Публицистика". Победитель "Турнира поэтов" (в рамках Международного Волошинского литературного фестиваля, Коктебель, 2004). Лауреат премии "Народное признание" (Харьков, 2005) - за книгу стихотворений и переводов "Хожение" (Москва, Поэзия.ру, 2004).
ПОЕДАНИЕ ВИШЕН
Опыт свободного текста
Я говорю о вишне.
Серый ствол с едва угадываемой краснинкой, а на стволе - клей, янтарно-красная смолка - в начале лета. У детворы к этой самой смолке - страсть, недоступная моему уму. Пробовал, жевал, нет, не постиг, каждый раз выплёвывал. Много всего разного, друг мой Горацио, такого... Я не в претензии, и ущербности особой не чувствую в непричастности своей к таинству смолки, однако точится паразитом мысль: ведь кто-то эту смолку понимает, а что ж, значит, мне не дано? В такой постановке вопроса сразу намечен зачаток гордыни, дескать, будто бы способен всё умом превзойти, а тут - малости какой-то осилить - невмочь. Гордыня-то в том и заключается, что, предполагая себя способным осмыслить все, ставишь знак равенства между частью (собой) и целым (миром), что есть совершенная глупость.
«Совершенная глупость»- это родственное выражение с «достаточно плохой», где достаточность и состоит как раз в упомянутой плохости. А «совершенная глупость», видимо, означает глупость саму в себе, как таковую, явленную полно, отчётливо и значительно.
Я - о вишне.
Очень красивое дерево! Любовь к прочим не мешает мне произнести эти слова именно о вишне.
Когда Шукшин берёзам говорит: «Ишь, стоят!.. Ну, стойте, стойте!» - у меня слеза наворачивается от бессилья превозмочь сладостную муку бытия.
Так вот, люблю я липу да дуб, тополь, клен, берёзу, рябину, иву, эх, яблоню, и вишню ж, вишню. У неё меж листьев обитают в июне плоды. Бордовые. Иногда - до черного... Рот уже наполняется слюной, набухает весь. Что могу сообщить в таком состоянии? Бу-бу-бу, и всё. Меня, рассказчика, уже нет, я уже вбрасываю их пригоршнями в зев, не выдерживаю. Смаковать по солнечной капельке, как дегустаторы вин, это - иной, мазохистский дар, это - свыше. А мои нервы устроены так (спихну ответственность на природу), что организм сразу начинает не по-китайски лязгать, ритмически двигаться. Короче, спазмы сплошные - вплоть до утоления.
...Становлюсь на цыпочки и, едва дотягиваясь, осторожно-тонко указательным и средним пальцами улавливаю один листик, медленно подтягиваю вместе с веткой вниз, что невероятно трудно, ибо сам - струна, и как в высшей точке соблюсти тонкость и нежность? От сбывающейся несбыточности ломит в затылке. В ничтожном зазоре между пальцами и листиком - колоссальная энергетическая напряжённость. В этом экстремуме кажется, что осязаю слабый пушок на листке прежде, чем собственно листок. Что-то в этом есть юношеское, запредельное (точнее, предпредельное) - от первого прикосновения к женщине.
Захватываю остальными пальцами второй лист. Вниз, вниз - нет! - черенки этой пары не выдерживают, ветка стреляет вверх, и от неожиданности ухаю вниз со всей высоты своих «цыпочек», и во время этого бездонного падения успеваю осознать, что - уф! - не бездна под ногами, и - счастье облегчения - живу! - а над лицом ходуном ходит ветвь живая, и одна-две-три переспелые ягоды плюхаются на очки, в бороду, на рубашку. Рубашке - хана, кровавое пятно останется навсегда. Сначала это заботит, и в рассматривании пятна промелькивает бытовой, хозяйский интерес, но быстро, - ведь сердце дышит так же, как ветка над головой. Пружина.
Трудно дождаться успокоения ветки. Прыжок, она поймана правой ладонью за кончик, и подпригнута долу. Левая рука скоро шарит в листве, однако глаза успевают пытливо всматриваться в вишнёвые зрачки, отбраковывая те, что покрасней, а вот бордово-черные - сюда, в ладонь, по три-пять - в рот. А эти, переспевшие, налитые как упившиеся комарихи, этих надо брать за светящуюся оболочку осторож-нень-ка! Лопаются! Сок течет по пальцам, дальше, по локтю, ягодины (хочется произнесть: ягодицы - экое вкусное слово!) - здоровенные, и сок затекает аж за шею, в подмышки, на рубашку же - чёрт с ней! - азарт заводит, и косточки вылетают сразу впятером (живые!) с таким вот звуком: флу! Особенное языкодвижение вырабатывается сразу. Одновременно осознаю и поражаюсь замечательному взаимодействию языка с зубами и нёбом - по отделению мякоти от косточек, стремительно дивлюсь себе как венцу природы именно в этом. Со вхождением в состояние ветки-пружины (спазма) резко ускорилось и мышление. В краткие миги мысль высвечивается сразу-целиком: и посыл, и розмысел, и вывод. Словно видится вагонный состав - одновременно сзади, спереди и с боков, цельно, совокупно. Стереоскопичность такова, что кажется: прозреваешь единовременно- единопространственно весь-полный мир-р! Флу! А в горле, в том месте, где шея переходит в грудь, в костной впадинке, названия которой не ведаю, живёт, гудит эдакое постоянное: «Гым-м!»
Темпом поедания скорится мысль, как-бы-убыстряя бытие, усиливая ощущение полноты жизни, скачком умножая ежемгновенную вместимость времени. Понятно, экстремум не может длиться долго. Это - соитие, пик или гряда вершин, Тибет. Что же дальше, за этим клубящимся временем?
Вишни зажигаются по краям в контражуре - солнце клонится к кромке поля; замечу - не сада, а поля, так как одинокая эта вишня стоит около безконечного подсолнухового поля. Этот огонь и слова «сладостная мука бытия» высекают в башке такую скачку:
Огня лиловый лик Огня косые скулы
И глазья белые огня - меня к нему влекли
И там во тьме огоньих глаз
Древесная моя плясала память
Скитался по степям праразум зверий мой
Венки купавные купал червлёный ерик
И вдаль их уносили ветры вод
Вдыхая сладостную муку бытия
Ловил я твои волосы и губы
И ярый подо мной храпел мустанг
И глотку рвал зубми мне чёрный скиф
В очах огня поганых колдовских...
Поганых - здесь - языческих. Может, лучше - «языцких, колдовских»? Нет, - поганых, поганых. Какой-то вкус плотский точно в это слово сведен. Поганых - первее.
Близвисящие вишни уже съедены (сожраны!) и тьма косточек - крупных, ядрёных - усеяла землицу около. Делаю рывок к стволу, взлетаю на ветку, другую, сразу находя плоды поближе, подоступней. В рывке взлета что-то зверье, но и одновременно - всё та же, ещё не покинувшая, скаженность мысли. Хотя - чуть намечается легкий, невнятный перегиб её в плавность.
В рывке обозрены и вишня, и открывающееся поле, и небо, и нечто - за ними. Наверное, оттуда, с неба, вижу себя, со-единенным с вишней (интересно, что вишня, груша, яблоня, слива - в русском языке женского рода), как она, вобрав плотью, охватив ветвями, набивает моё человечье естество плодами. Она уже ведёт меня сама, дождавшись своего часа истины; быть может, ради него она выставилась здесь, на окраине поля, и долго поднималась. И теперь, с глухим гуденьем, со счастием держит меня, подрагивая бедрами. Вот - высшая реализованность! И счастье вишни - в неосознанном ею, но заключенном в ней (может, на уровне клеток, молекул) стремлении к этому.
Всё в природе воспроизводится с великой избыточностью. Но из миллионов рыбьих икринок взрослыми особями становятся единицы. Остальные идут в дальнейший перемол. Избыточность мгновений: вот - мир ежемгновенно; кто осознал именно такое, а не иное сочетание частей и элементов, кто ощутил его таковым, нынчеданным? Дикая тайга проживает миллионы-же лет в великой красе и значении, не доступная совокупному, цельному взгляду. Может быть, она ждет его? Дождется ли? Реализуется ли? Будет ли осмыслена, очувствована, затверждена хоть в каком-то мгновении? А люди? Их разность, розность, многообразие! Человечий планктон, копошащийся в пространстве-времени. И если человек хоть в зачатке отличен от древес, если ему хоть чуть дан разум, чтобы возвысится над древесным и, как раз, осмыслить, осознать, узреть, то кто же, какой новый-иной разум охватит целокупность человечества, пока еще кишащего в избыточности, поколениями сходящего на нет, в никуда?
Есть ли предел чередованию осознающих уровней? Если мы, люди, разумом - над деревьями, а над нами - нечто, есть ли над нечто - другое нечто? Сколько их, этих нечто - туда дальше, вверх? А вниз? И в этой связи, предполагая Творца - как Творящего и в творчестве Себяпознающего, вспомяну открытый физиками принцип неопределенности, говорящий о невозможности все-знания, обладания полной информацией о, допустим, частице, тем паче - о совокупности частиц. Грусть великая одолевает: сколь всего кануло и канет невостребованным, неозначенным, неосознанным. «Не жизни жаль... а жаль того огня!..» Невостребованного, к тому ж.
Оседая, остывая от соития с вишней, я понимаю, что всё это запишу, и назову «Поедание вишен». В подтверждение закона избыточности: здесь - избыточности количества пишущих, водящих пером по бумаге. И - избытка исторгнутых томов вообще, и одним автором, индивидом - в частности. Куда? кому? - эти «полные собрания сочинений» в тридцать, пятьдесят томов? Кто в состоянии это прочесть и, тем паче, осмыслить, свести воедино? (Вопрос не к художнику-графоману, который неостановим, и не он собой руководит, а вопрос - зачем всё так обустроено?)
Иные будут десятилетиями ронять черные плоды наземь, а моя счастливица-вишня дождалась человечика, обняла-приголубила, утолила и утолилась.
...Эти карие, чёрные вишни вдруг напоминают мне глаза («больсуссие!») двухлетнего лукавика, когда он, отходя ко сну и выслушивая очередную мою сказь, вдруг как бы убывает в себя, в ту заповедную часть мира, где меня уже нет, и соприкосновение наше заканчивается на границе его глазочек, этих самых вишенок, сейчас чуть скошенных, зрящих в неведомую мне глубину, и открыты ему там - Суть и Значение, и видится ему зачаток непостижимого мной знания, и это рождает во мне страх за мальца, который там, внутри себя - всегда - один на один с этой ношей, и уже вижу в глазах деточки грусть вселенскую, и разрываюсь от сердечных слёз и сострадания, и глажу его, и касаюсь губами его лба или ладошки, а он тихо говорит: «Пуся, ты цьмокнул»? Господи, есть ли еще что-то более тёплое в этом мире? Вот когда могу сказать: я живу!
...Замечаю, что перестаю жевать, вернее, «набиваться» вишнями. Всё заканчивается. Не оргазмом, а плавным (сначала - внутренним) отступлением. Губья чёрные - набок. Кисло! Больше никогда не захочется. Осуществленный акт кажется мне синтетическим: не смотря на плотскость первого порыва, на сугубое желание насытить нутро, - благодаря вспыхнувшему экстатическому состоянию обострилось некое внутреннее видение, умозрение. Событие явилось в нерасчлененной бытийной совокупности материального, плотского и сердечного, разумного.
Спускаясь, ступаю на крепкую ветвь и притыкаюсь спиной к стволу. Утекаю глазами в поле подсолнухов, над кромкой которого стоит оранжевый диск. Он еще весьма значителен, и подсолнуховые лица повёрнуты, раскрыты ему навстречу. Вижу затылки. Я пока - возле вишни, но уже - будто бы бреду там, среди огромных желтых цветков, иногда заглядывая в их лица. Все они - разного роста, словно люди, стоящие в безбрежной толпе плечом к плечу, будто привставшие на цыпочки, устремлённые вдаль, в неизъяснимой, тайной, но уже начинающей проясняться надежде. Ибо свет - оттуда. Замираю среди них, вместе с ними. Я - один из них. И словно откуда-то (отовсюду?) звучит негромкое песнопение. Хор. «Всем скорбящим радосте и утешение». Но - поверх пения, отчетливей - детский, мой нутряной голос озвучивает стихи из «Откровения Святого Иоанна Богослова»: «После сего взглянул я, и вот, великое множество людей, которого никто не мог перечесть, из всех племен и колен, и народов, и языков стояло пред престолом и пред Агнцем в белых одеждах и с пальмовыми ветвями в руках своих...И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих пред Богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни; и судимы были мертвые сообразно с делами своими...»
...с затекшими от напряжения ногами, с кровавыми вишневыми пятнами на теле и одежде, с чёрными губами и пальцами. Стекла очков залиты потом и соком, их нечем протереть. Всё размыто. Но меж ветвей вишни, как и меж подсолнуховыми затылками - впереди и над - свет. Ничего, кроме света.
Сентябрь 1990
- Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы получить возможность отправлять комментарии
